престол Елизаветы последует окончательное падение этого министра, и тогда
Швеция и Франция освободятся от могущественного врага, который всегда будет
против них, всегда будет им опасен. Елизавета ненавидит англичан, любит
французов; торговые выгоды ставят народ русский в зависимость от Англии; но их
можно освободить от этой зависимости и на развалинах английской торговли
утвердить здесь французскую».
Шетарди напрасно старался убедить свой двор в выгодах правительственного
переворота в России: версальский двор и без него понимал эти выгоды, понимал,
что Елизавете трудно дать обязательство вознаградить Швецию из отцовских
завоеваний; но он понимал также, что Швеция может надеяться на успех только в
случае движения Елизаветиной партии, а об этом движении Шетарди не мог
уведомить. Стали ходить зловещие слухи, что правительство знает о заговоре и
медлит только для того, чтоб вернее захватить заговорщиков. Со стороны принца
Антона, т.е. со стороны Остермана, явились попытки привлекать гвардейцев на
свою сторону благодеяниями. Принц велел позвать к себе капитана Семеновского
полка, ревностного приверженца Елизаветы, и в присутствии генерала Стрешнева,
зятя Остермана, спросил: «Что с тобою? Я слышу, ты грустишь, разве ты
недоволен?» Капитан отвечал, что имеет причины грустить: у него большое
семейство
и маленькое имение, далеко, около Москвы, что лишает возможности извлекать из
него доход. «Я ваш полковник, – сказал на это принц, – и хочу, чтоб вы
благоденствовали и были моими друзьями; обращайтесь ко мне с откровенностью, и
я всегда буду поступать так, как теперь». При этих словах принц подал ему
кошелек с 300 червонцами. Стрешнев был тут недаром: когда капитан вышел от
принца, он подошел к нему и начал расхваливать и принца, и жену его, указывал,
как вся Европа уважает их, доказательство – такой съезд иностранных министров в
Петербурге, какого прежде не бывало; а цесаревна не пользуется уважением ни
иностранных государей, ни своего народа, и кто не хочет попасть в беду, тот
должен держаться настоящего правительства. Шетарди и Нолькен справедливо
заключили, что вся эта история показывает, до какой степени дошли слабость и
трусость правительства. Но в их глазах, и в противном лагере не было храбрее.
Листок
объявил присланному к нему секретарю Нолькена, что ему нельзя больше бывать у
посланника,
что как скоро он придет к нему, то будет арестован при выходе; даже у себя,
разговаривая
с секретарем, он обнаруживал сильное беспокойство: при малейшем шуме на улице
он кидался к окну и считал себя погибшим; про цесаревну говорил, что она должна
бояться яда или какого-нибудь насилия. А между тем во Франции сердились на
медленность, с какою шло дело в Петербурге; министр писал Шетарди: «Дело
Елизаветы
нечувствительно клонится к упадку; она действует так, как будто переменила
намерение, в чем не смеет, однако, признаться; я не могу скрыть своего
опасения, что Елизавета отступит в ту самую минуту, когда шведы приступят к
делу; это подвергнет страшной опасности шведские предприятия и чрезвычайно
повредит нам; с одной стороны, не будет никакой диверсии в пользу шведов от
волнения приверженцев Елизаветы, с другой – нарекания падут на нас, потому что
мы побуждали Швецию высказаться и действовать».
Шетарди складывал вину на Нолькена, который подал своему двору слишком много
надежд, на робость Лестовка и Елизаветы. «Напрасны старания вылечить людей от
страха», – писал он. Во второй половине мая один из агентов Нолькена приходил
сказать ему, что гвардейские офицеры выходят из терпения и просят выразить
цесаревне, что ее молчание удивляет их, что она должна разъяснить им, как они
могут услужить ей. В начале июня гвардейские офицеры, подстерегая минуту
говорить с цесаревною, приступили к ней в Летнем саду, и один начал говорить:
«Матушка! Мы все готовы и только ждем твоих приказаний, что наконец велишь
нам». «Ради бога молчите, – отвечала Елизавета, – чтоб вас как-нибудь не
услыхали; не делайте себя несчастными, дети мои, не губите и меня. Разойдитесь,
ведите себя смирно: время еще не пришло; я велю вам тогда сказать заранее».
Нолькен уезжал и на прощальной аудиенции у Елизаветы употребил все свое
красноречие, чтоб убедить Елизавету дать ему письменное обязательство,
совершенно необходимое для него как оправдательный документ, на основании
которого он мог решительно говорить в Стокгольме, – и все понапрасну. Елизавета
относилась очень холодно к делу, давала заметить, что не помнит хорошенько, в
чем оно состоит, что Листок неясно передавал ей содержание требований Нолькена.
Тот с удивлением заметил, что копия, писанная Жестоком месяца три тому назад,
находится
у нее на руках. Елизавета отвечала, что не знает, где теперь эта бумага.
«Подлинник у меня в кармане, – сказал Нолькен, – и в одну минуту дело может
быть окончено, потому что стоит только вашему высочеству подписать и приложить
свою печать». Но Елизавета отвечала, что теперь