Вы уже довольно известны, что я за мой труд и немалую по Калмыцкой комиссии
услугу вместо милостивого награждения терплю обиду и стыд, но чтобы вам при
случае можно обстоятельнее говорить, для того оные пространнее представляю. По
губернии имеем токмо три канцеляриста: один у иностранных, один у прокурора,
один у судных (дел) и прихода; подканцеляристов и копиистов с пьяницами и
негодными – девять, коими никак по указам исправить не можно. Татарский судья
Шахматов хотя более вреда, чем пользы, приносит, и татары более от его
лакомства и несмотрения разбежались, токмо он под протекциею коллегии ни на
кого не смотрел; однако ж я, несмотря на то, велел его судить и на место его
иного определить. Сборы кабацкие, таможенные и прочие от того упущены, что здесь
за малостью купцов или посадских принуждены, переходя от одного сбора к
другому, все у дел (быть), а никто не считан и считать нельзя, от неимения же
страха крадут как хотят, и вы, как чаю, известны, как невероятно великая домика
со здешних прошлого года сложена, почему и впредь не меньше, если не усугублена
будет. Не упоминаю о рыбной и соляной конторах, которые особо правятся, и
армян, что от посада увольнены, а торги имеют более посадских, чрез что здесь
русским купцам в состояние придти не можно. Мне же, видя, что каждый своих
протекторов имеет, а в Сенате, по моим представлениям, злоба бессовестная, или
недосуги ко внятному рассмотрению несходные резолюции, или молчание вижу: и так
принужден молчать. По коллегии Иностранной ныне я получил указ, чтоб комиссию
калмыцкую оставить и служителей в Москву отпустить: оное хотя, мнится, не
довольно рассмотри поспешили, но я рад, что тех хлопот избавился. В Персии, как
вижу, интересы весьма в презрении тем, что в такое нужное время определен
мальчишка переводчиком Братищев, который, кроме беспутно многоречивой риторики,
весьма мало дела знает и пишет такие обстоятельства, что смотреть иногда
стыдно. Правда, что он, видя предков своих Аврамова и Галушкина из такого ж
убожества, хотя чрез многие годы, и не знаю, если с пользою российскою сходно,
великое богатство по 100 или 200000 рублей нажили, не ленится собирать и друзей
или протекторов искать, да как сие полезно государству, не знаю, а я бы мнил
послать человека надежного, несмотря что языка не знает, ибо у нас в Турках и
Персии никакой министр, знающий их языка, не был, а дела лучше знающих правили;
мне же видится, что ныне посланного советника грека туда норовят, токмо не
знаю, с каких рассуждений такому доверять. Что моей обиды принадлежит, то
известны вы, что я при его ампер. ястве Петре Великом пожалован советником в
Берг-коллегию с жалованием полным по 600 рублей; потом был в Сибири и
оренбургской миссии у военной команды, жалование полное против армейских
получал; при отправлении же сюда в указе из Кабинета в Сенат написано –
жалование
выдать полное, но Головкин, послав рентерею, велел выдать половинное за прошлый
год, а за сей уже никакого не имею, и хотя я не могу сказать, чтоб мне без оного
жить было нечем, токмо тяжка обида: генерал-поручик Бекар и генерал-майор
Долгорукий без меня делать ничего не могут, я должен им советом и делом
помогать, наставлять и за ними надзирать; они полное жалование получают, но мне
ничего. Да и просить уже более ничего не смею, токмо увольнения от всех дел,
дабы единою от таких беспорядков и досад, а паче пред богом и государственных
ответов освободиться».
Чем начал Татищев 1743 год, тем и кончил. В декабре он писал Черкасову:
«Ныне, видя себя в крайней горести, принужден вас, моего государя, яко
надежного благодетеля, просить, чтобы меня отсюда взять и, если я ни к какой
услуге не гожусь, в дом отпустить, ибо от клевет ненавидящих никакого полезного
дела начать, ни прилежно на поступки подчиненных смотреть и от продерзостей
удерживать не можно, терпеть же видимые беспорядки и вреда, мнится мне, против
должности и присяги моей. С великою мне горестью слышу рассеянные на меня от
моих злодеев сущие клеветы, якобы я персидских денег ни в казну, ни другим
купить не допускал, а купил на себя многие тысячи; другое, якобы я с английским
капитаном Эльтоном, который в Персии, общий торг имею; третье, якобы я у
пойманной мною ханши Джины (вдовы Дундук-Омбо) насильно шубу соболью отнял».
Если было много людей, которые отзывались неодобрительно о поведении
Татищева, распускали о нем «сущие клеветы», по его выражению, то и сам он в
постоянном раздражении не щадил других; ни одно распоряжение правительства не
заслуживало его одобрения. Самолюбие последнего «из ученой дружины» было
страшно оскорблено; он считал себя способнее многих, а между тем эти многие,
находясь у источника власти, распоряжались, не спрашивая его совета, а он был
загнан в «узилище», откуда голоса его не было слышно. В октябре 1744 года он
писал Черкасову: