реете и в восторге сказал ему: «Поздравляю тебя с новою императрицею
Екатериною Алексеевною, которая на престол Богом возведена, и я теперь скачу,
не останавливаясь, с указом ее встав к графу Алексею Петровичу Бестужеву, чтоб
он немедленно ехал в Петербург». После этих новостей Шаховской отложил отъезд в
деревню и на другой день получил из Сенатской конторы экземпляр манифеста о
восшествии на престол Екатерины и извещение, что тот же князь Меншиков, который
привез в Москву манифест, привез также указ, повелевающий ему, Шаховскому,
немедленно ехать в Петербург. Большой колокол на Иване Великом уже гудел.
Успенский собор и вся площадь наполнена была разного звания людьми, «которые с
радостными восторгами благодарили всемогущего за сию ко всеобщему благополучию
сделанную
в отечестве нашем перемену». Очутившись вследствие этой перемены опять в
Петербурге, Шаховской при первом представлении услыхал из уст императрицы самые
лестные отзывы о прежней своей службе и желание, чтоб он опять занял, место
сенатора. «День от дня оказываемые знаки милости е. и. в., и особливо со мною о
многих внутренних делах, к сведению ее потребных, частые разговоры и являемые
доверенности ободряли. меня и делали неутомленным», – говорит Шаховской.
В половине июля приехал из Гортова и старый Калхас, давно пророчествовавший
и составлявший проекты о том, что теперь совершилось. Бестужев приехал прямо во
дворец и был принят императрицею как старый друг. Старик казался очень дряхлым.
Никто не сомневался, что он будет иметь большую долю участия в правлении, хотя
никто не мог указать место, какое он мог занять; никаких перемен не
предвиделось: Воронцов оставался великим канцлером, и Панин по-прежнему
считался доверенным лицом императрицы. Екатерина не могла не возвратить
Бестужева и считала его полезным советником; старик должен был довольствоваться
тем, что к нему обращались за советом в важных случаях, и обращались в самых
лестных формах. Екатерина обыкновенно писала ему: «Батюшка Алексей Петрович!»
Но канцлерства она ему возвратить не хотела; она хорошо знала упрямство
Бестужева в проведении своей любимой, раз принятой системы, в поддержании раз
принятых решений. Особенно такой канцлер был неудобен теперь, при запутанности
европейской
политики, когда и для России должна была выработаться новая система; а главное,
такой канцлер был неудобен для Екатерины, которая по своей энергии хотела сама
управлять внешнею политикою, причем, разумеется, искала в канцлере собственно
секретаря. Воронцов, несмотря на личное нерасположение к нему Екатерины, был
очень удобен теперь, вначале, в переходное время, а потом имелся в виду Панин,
который хотя также был человек самолюбивый и пристрастный к своей системе, но
по характеру своему, по своей медленности и осторожности он уже был эластичнее,
а главное, он был свежее, доступнее новому, с ним было легче сойтись в мыслях,
чем с Бестужевым, который в некоторых случаях мог казаться пришельцем из
другого мира.
Очень вероятно, что Бестужев мечтал о возвращении канцлерства; но до него
стали доходить слухи, что его считают уже слишком дряхлым для этой трудной
должности. Но было еще другое важное препятствие для полного восстановления его
значения: если бы он подвергся опале при Петре III, то при перемене, вследствие
которой все события этого царствования являлись в черном цвете, все опальные
того времени само собою являлись невинными и не нуждались в оправдании; но
Бестужев подвергся опале при Елизавете, которая оставила по себе такую добрую
память между русскими людьми; теперь ее память стала еще дороже для них после
шестимесячного царствования ее племянника, и Бестужев чувствовал, что сильно
нуждается в оправдании. Любопытно в этом отношении письмо его к племяннику
князю Мхи. Никит. Волконскому: «Мне просимое оправдание столь нужнейшим есть,
что хотя многие от высочайшего ее и. в. милосердия неизреченные милости
получил, однако ж бы оное за верх своего благополучия и образования при
недолговременной
своей жизни имел; а инока бы я в прежнем поношении бывшим арестом как
преступник остался, к великому оскорблению и печали, которая прежде времени
меня в гроб свести легко может; Да и без того уже слышу о себе из зависти за
доверенность
ее и. встав ко мне разные толкования, будто я младенчеству, и никакой памяти не
имею, и ни к каким делам не способен. Рассудите, ваше сиятельство: буде я за
старостою
и слабою памятую к службе неспособным почитаем, то хотя бы другой кто и в
половине 70 лет был, но, в гонениях и утеснениях будучи попята года, притом
лишаясь наималейшего сведения о происхождениях и делах в Европе, едва ли
возможет понятие и рассуждение об оных явственно и так скоро иметь, как я сюда
приехал.
Однако ж при всегдашней от Бога помощи в делах мог бы еще несколько и я по
своей обыкновенной ревности службу показать, когда б только состояние мое
нынешнее поправлено и от поношения избавлено было. А впрочем, я не завидлив,
но, по пословице, отдаю тому книги, кто